Владимир Ильич Ленин — эпическая поэма Владимира Маяковского, написанная в 1923–1924 годах. Первые фрагменты поэмы появились в октябре 1924 года в многочисленных советских газетах, а отдельным изданием она вышла в феврале 1925 года в Ленинграде в Госиздате.[1][2]
Предыстория
Цикл из четырёх поэм Маяковского «Ленин» начался в апреле 1920 года с поэмы «Владимир Ильич!», опубликованной в дни празднования 50-летия Владимира Ленина по всей стране. Затем, в 1923 году, была написана поэма «Мы не верим!» (Мы не верим!), вызванная известием о смертельной болезни Ленина. Именно в то время зародилась идея эпической поэмы о русском революционере. В начале 1924 года, вскоре после смерти Ленина, в «Молодой гвардии» было опубликовано стихотворение под названием «Комсомольская песня» (Комсомольская) (№ № 2 и 3) с припевом, который вскоре станет повсеместным: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить вечно».[3] Позже все три были включены в цикл из 22 стихотворений «Революция».
22 января Маяковский присутствовал на заседании XI Всероссийского съезда Советов, где Михаил Калинин сообщил делегатам о смерти Ленина 21 января в 18:30. 27 января он присутствовал на похоронах Ленина на Красной площади. Оба события произвели на поэта глубокое впечатление.[4] Старшая сестра Маяковского Людмила вспоминала: «Володя очень тяжело переживал смерть Ленина. Для него это было как потеря дорогого, близкого человека. Он верил в него. Он любил его с тех первых дней работы в революционном подполье. Он был настолько потрясён этой смертью, что какое-то время не мог найти в себе сил выразить свои чувства [в письменной форме]… [Маяковский] на протяжении всей своей жизни возвращался к памяти о Ленине и его идеям. Потому что именно в борьбе Ленина за светлые идеалы коммунизма Владимир видел смысл своей жизни. [5]
История
Маяковский начал работать над поэмой, которая изначально называлась просто «Ленин», вскоре после похорон, а затем сделал перерыв. Работа возобновилась в апреле 1925 года и продолжалась до сентября. В первые дни октября работа была завершена. 3 октября Маяковский подписал издательский договор с Госиздатом. 20 октября издатели получили рукопись. До этого в прессе не появлялось никаких сообщений о работе автора над поэмой или публикаций её фрагментов.[4] Первым об этом упомянул журнал «Жизнь искусства» (Zhizn Iskusstva). «Маяковский только что закончил большую поэму о Ленине. По грандиозности она намного превосходит всё, что он писал раньше», — сообщал читателям журнал в номере 43 за 1924 год.[4] В середине октября фрагменты стихотворения появились в «Рабочей Москве», «Вечерней Москве», нескольких провинциальных газетах. Были выступления с сольными концертами в Московском Доме печати (18 октября) и в Красном зале московской штаб-квартиры Коммунистической партии 21 октября с участием партийных активистов.
На мероприятии в Доме прессы большинство слушателей составляли провинциальные журналисты, приехавшие со всей страны на конгресс. Писатель и критик Корнели Зелинский в своих мемуарах 1955 года вспоминал:
Средняя часть поэмы, в которой Ленин изображён на фоне международного рабочего движения, была воспринята с некоторым напряжением, некоторые просили Маяковского читать медленнее… Последние слова поэмы потонули в восторженных, искренних аплодисментах. Маяковский отошёл к столу и, всё ещё дрожащими руками, начал раскладывать ноты. Один конкретный листок бумаги, по-видимому, тронул его больше всего, и он сказал своим громким голосом: «Вот один товарищ хочет знать, зачем мне писать этот стих о политпросвещении. Для тех, кто политически неграмотен, я бы ответил так». Некоторые слушатели возмущённо воскликнули: «Ну разве не грубо задавать такие вопросы?» Но Маяковский отмахнулся от этих возражений и сказал своим взволнованным сторонникам, что вопрос вполне закономерен. И что, работая над стихотворением, он полностью осознавал опасность попасть в ловушку банальной политической журналистики. «Я подходил к этому стихотворению как поэт. И это было непросто, товарищи», — добавил он исповедальным тоном.[2]
Рецензия на концерт в «Красном зале» была опубликована в номере газеты «Рабочая Москва» за 23 октября. В статье, озаглавленной «Поэма Владимира Ильича Ленина, оцененная партийными активистами», говорилось:
Зал был переполнен. Стихотворение было встречено бурными овациями. Когда началось обсуждение, некоторые выступающие заявили, что услышанное ими произведение является самым сильным из когда-либо написанных о Ленине. Подавляющее большинство согласилось с тем, что стихотворение полностью «наше», что Маяковский оказал огромную услугу делу пролетариата. После спора Маяковский ответил на вопросы своих оппонентов. В частности, он сказал, что его главной целью было показать выдающуюся личность Ленина на фоне революционной истории в целом. [2]
В своей автобиографии «Я, сам» (глава «1924») Маяковский писал: «Ленин‘с работой закончил. Читал [стихотворение] на многочисленных рабочих собраниях. Были у меня сомнения по поводу этого стихотворения, потому что здесь было легко скатиться к простому политическому повествованию. Но реакция рабочих придала мне уверенности, убедила меня в том, что стихотворение действительно актуально». [1]
В октябре Маяковский также читал поэму на частных встречах, в частности в кабинете Валериана Куйбышевав Кремле и дома у Анатолия Луначарского. В своих мемуарах 1963 года Наталья Луначарская-Розенталь вспоминала:
Мы все собрались в одиннадцать вечера… [Маяковский] привёл с собой большую компанию: Сергея Третьякова, Гроссмана-Рощина, Лилию и Осипа Брикс, Малкина, Штернберга, ещё кого-то… Вместо того чтобы провести концерт в маленькой комнате, как планировалось, нам пришлось пойти в зал и переставить туда все стулья из столовой. Мы все сели тесным кружком… Итак, Ленин — для Анатолия Васильевича он был лидером, учителем, другом… Я наблюдал за [его] лицом и видел, как при словах о «плачущих большевиках» его пенсне запотевало… Когда выступление закончилось, наступила минутная тишина, которая для автора ценнее любых оваций… а затем с галереи наверху раздались бурные аплодисменты и крики: «Спасибо! Спасибо вам, Владимир Владимирович! Оказалось, что художественная молодёжь, собравшаяся в комнате моей младшей сестры на антресолях, незаметно пробралась в галерею и слушала оттуда. Это «вторжение» незваных гостей было таким искренним и трогательным… Маяковский поднялся по лестнице, обнял «незваных гостей» и за руки свёл их вниз. [4]
Критический прием
В то время как газеты сообщали о чрезвычайно успешных публичных выступлениях, советские литературные критики отнеслись к поэме с осторожностью. Единственная безоговорочно положительная рецензия была опубликована в «Новом мире» (№ 9, 1925). «Из всего, что есть сейчас в русской поэзии о Ленине, поэма Маяковского выделяется как наиболее значимое произведение… Автор вполне сознательно привнёс в свою поэзию политическую публицистику и, несомненно, сумел художественно оправдать этот приём». В своём стихотворении «Ильич» он живёт повсюду, в каждом отдельном событии», — высказал своё мнение анонимный рецензент.[6]
Поэт и критик Г. Лелевич в «Печать и революция» (№ 1, 1926) высказал свои сомнения:
«Безусловно, стихотворение написано мастерски, но пропасть между разумом и сердцем здесь болезненна. Есть несколько эмоционально заряженных, цепляющих строк, но в целом это стихотворение — результат «холодных размышлений разума»… Трагедия в том, что ультраиндивидуалистические стихи «об этом» у Маяковского поразительно искренни, в то время как стихотворение о Ленине, за некоторыми исключениями, рассудочно и риторично». Ни воспевание революции с помощью абстрактной логики, ни использование богемных и индивидуалистических мотивов прошлого не станут основой для дальнейшего развития огромного таланта Маяковского. Ему действительно нужно переступить через себя… Поэма «Ленин» — неудачная, но значимая и многообещающая попытка сделать именно это.[6]
Критик Виктор Перцов (в то время активист ЛЕФа) в своей статье 1925 года «Пересмотр политики Левого фронта в современном русском искусстве» писал: «Поэма «Владимир Ильич Ленин» — это необычайно странная, противоречивая вещь. С одной стороны, скорбь по поводу этой огромной утраты выражена в таких словах, которые не оставят равнодушным ни одно из будущих поколений». Их сдержанная горечь — это вечный боевой клич, обращённый не только в будущее, но и в настоящее. С другой стороны, несколькими страницами ранее мы видим невыносимую многословность, постыдную наивность и неуклюжесть в описаниях жизни Ленина, а также [истории] рабочего класса. Может быть, потому что… Гениальность Ленина настолько велика, что Маяковскому следовало бы держаться подальше от этого исторического нарратива, который оказался столь ограничивающим для его конструктивных взглядов. [6]

НРАВСТВЕННЫЕ КРИТЕРИИ АНАЛИЗА. ЧАСТЬ III:
…В этом плане особенно интересна поэма Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», созданная сразу же после смерти «вождя пролетариата» в 1925 году.По форме и уровню поставленных задач поэма, безусловно, относится к жанру эпической поэзии. Но здесь мы видим своеобразный «прыжок во времени», Маяковский решил не принимать во внимание уже созданные непревзойденные образцы этого жанра – поэмы Александра Сергеевича Пушкина «Медный всадник» и «Борис Годунов», не замечая, что так и не смог подняться чуть выше Гаврилы Пушкина, уговаривавшего Басманова принять самозванца.
Маяковский попытался сделать то, что до него так и не удалось Михаилу Васильевичу Ломоносову в эпической поэме «Петр Великий». Маяковский «перепрыгнул» через все достижения ХIХ века – к спору ХVIII века о путях развития эпической поэмы, намеренно «не замечая», что этот спор был с блеском разрешен Пушкиным. Напомню, что Ломоносов считал, что героическая поэма должна правдиво повествовать о наиболее важном событии отечественной истории, в канонической форме, но с оригинальными приемами нового времени. Василий Кириллович Тредиаковский утверждал, что, чем отдаленнее эпоха, изображаемая в поэме, тем свободнее будет чувствовать себя поэт в творческом порыве, не сковывая свою фантазию… достоверностью. Тредиаковский считал, что все события реальной истории, прежде чем стать основанием эпопеи, должны откристаллизоваться в народном сознании, получить единую нравственную оценку, обрасти тем самым «мнением народа», без которого власть не имеет смысла. Его ошибка заключалась в том, что он взял слишком отдаленную по времени и географически эпоху, а по уровню художественных достоинств его произведение оказалось на порядок ниже произведений античных авторов.
Но само его стремление не участвовать в преждевременной канонизации еще не забытых реальных личностей, не навязывать эпосом нравственной оценки реальных событий –более соответствует самой этической природе такого рода произведений.
Поскольку ни Тредиаковский, ни Ломоносов, несмотря на свои поиски в жанре эпической поэзии, так и не снискали большого литературного успеха, решиться воспользоваться именно их опытом мог лишь человек… твердо знающий, что идеологическая ценность его произведения – перевесит литературные достоинства. Владимир Маяковский заведомо не ищет путь к сердцу читателя, он делает все, чтобы наиболее точно отвечать идеологии, подменившей собой мнение народа. В этом он абсолютно искренен со своим читателем, откровенно заявляя, что полностью воспринимает «классовое сознание» так… будто он представляет собой ЧК от эпической поэзии. Его лирический герой олицетворяет саму диктатуру пролетариата, атакующую общественный уклад.
Я буду писать / и про то / и про это,
но нынче / не время / любовных ляс.
Я / всю свою / звонкую силу поэта
тебе отдаю, / атакующий класс.По примеру Ломоносова Маяковский пользуется новыми средствами, создавая эпическое полотно афористичными рублеными фразами, отдававшими особой непререкаемой категоричностью, не допускавшей ни возражения, ни размышления, ни собственной внутренней работы читателя. Владимир Владимирович пользовался инструментарием очень мощного поэтического дарования, но этот серьезный дар он использует, как… бандитский кистень, заявляя, будто приравнял перо к штыку. Хотя перо и берут в руки, чтобы штыком поменьше пользоваться, в особенности, в гражданском обществе.
По сути, своей поэмой он не только «формирует общественное сознание», он затыкает рот живым людям, переживавшим в это время достаточно тяжелые дни, но и всем, кто погиб в гражданской войне. А в таких война героев не бывает. К тому же все его читатели еще помнили недавние события, связанные с расколом общества, а покушение на Ленина свидетельствовало, что его деятельность воспринималась далеко неоднозначно. Маяковский написал эту поэму сразу после смерти Ленина как раз затем, чтобы его герой не получил со временем нравственную оценку всего общества, чтобы у потомков, к которым он обращается от себя лично, — осталась именно его оценка канонизированного героя. Что не только весьма далеко от нравственных задач произведения, но и заранее избавляет власть от необходимости учитывать мнение народа, хотя бы внешне соответствовать его будущей нравственной оценке.
Ю. Виноградов «В.И. Ленин» (1967 г.)
Село Палех Ивановской областиА.В. Ковалёв. Иллюстрация к поэме
В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин»Наиболее интересно в этой поэме то, что Маяковский превосходит не только Тредиаковского, но даже античных авторов – в доказательстве почти божественного источника власти Ленина. В этом плане его произведение приближается не только к «Эпосу о Гильгамеше», но и ко всей агиографической литературе на примере «Жития святых». При этом он должен был создать образ воинствующего материалиста, богоборца. Эта сложная задача решается им на основе марксистко-ленинского учения, в котором заложена фатальная предопределенность о «исторической неизбежности» победы пролетариата. Раз социалистическая революция уже произошла, значит и человек, который руководил этим предопределенным событием, должен был появиться в предсказанное время, с полным набором необходимых для этой роли качеств. А это означает, что герой поэмы с момента ожидаемого рождения уже имеет некую важную миссию, то есть является мессией, — признает он свой божественный статус или стремится стать «ближе к народу». И простая логика в выборе изобразительных средств поэмы «Владимир Ильич Ленин» лучше всего доказывает, что любая идеология создается на базе религиозного догматизма и… мифотворчества.
Вначале поэмы отдельными эпизодами подаются народные ожидания «солнцеликого заступника». Появляющийся затем Ленин сопровождаем солнцем, которое в русском фольклоре солнце всегда включалось в символику Христа. Но, если взять эту его ассоциацию, следует отметить, что Христос пошел на распятие один, никого не призывая жертвовать собой ради него. И он никогда не призывал ни у кого отнимать достояние силой, рассчитывая на добровольное мнение, считая, что каждый может поделиться с ближним, но лишь добровольно.
– Нами / к золоту / пути мостите.
Мы родим, / пошлем, / придет когда-нибудь
человек, / борец, / каратель, / мститель!
Вряд ли при этом он сам полностью понимает, что за идею несет миру его герой о «новом обществе», где ни у кого не должно быть частной собственности. Даже за период гражданской войны Маяковский так и не понял, что частную собственность можно уничтожить лишь с самим человечеством.
Общество без частной собственности — это общество бесправных рабов, мнение которых учитывать уже необязательно, его можно навязать и куда менее затратным путем, без демонстрации показного благочестия при посещении монастырей и соборов, таким вот «эпическим произведением», когда его автор угодливо приравнивает перо к штыку. Но кого же при этом он намеревается вздернуть на свой штык?.. Читателя?..
И эти вопросы показывают, что автор поэмы сам плохо понимал происходящее, но считал возможным для себя канонизировать идеи, причем, в форме, отрицавшей любое обсуждение, — поскольку заранее не был способен ответить на вопросы читателя. А читатель ищет в эпическом произведении ответы, прежде всего, на «вечные вопросы», в данном случае сталкиваясь с тем, как каждая строчка воспринимает любое его сомнение «в штыки». Здесь нужна именно фанатическая, не рассуждающая вера.
Обозначенная в поэме ленинская функция заступника, мессии, сопровождаемого солнцем, сравнение «вожака пролетариев» с Христом, — превращает образ героя поэмы в полностью агиографический. Это приближает саму поэму к истокам этого жанра – к мифологии. При этом утилитарном подходе отрицается все творческое и этическое развитие человечества. Как до явления пророка или мессии люди «не знали истины», а с явлением эпического героя они ее узнали. Но если в эпосе о Гильгамеше все читатели будто видели глазами «все видавшего», давая собственную нравственную оценку увиденному, — то здесь сам герой является источником нравственности.
Поэма Маяковского написана в форме «Жития святых», чтобы доказать не только святость главного героя, но и его исключительное право на власть, легитимность и предопределенность его прихода к власти, чем отрицалась сама реальная история. Можно по всякому относиться к политическому мифотворчеству, уничтожающему нравственную основу мифа, ради которой люди раньше и слагали легенды. Но в данном случае миф слагался ради свежего трупа и прямо по свежим трупам гражданской войны, которая чуть не привела к развалу страны.
Сам Маяковский выступал с такими безразмерными нравственными оценками, что оправдывал и Брестский мир, который в этот момент вызывает особый стыд, ведь даже сам Маяковский называет это – «похабным Брестом». Конечно, многие постыдные вещи можно приписать «мудрости» и «прозорливости», но… из них и прорастают будущие войны.
Возьмем / передышку похабного Бреста.
Потеря – пространство, / выигрыш – время. –
Чтоб не передохнуть / нам / в передышку,
чтоб знал – / запомнят удары мои,
себя / не муштровкой – / сознанием вышколи,
стройся / рядами / Красной Армии.Раньше главным героем эпоса становил правитель с не подвергаемым сомнению божественным происхождением, а нравственность его образа проявлялась в уходе от власти. Таким был миф о Гильгамеше. В мифе о Геракле уже встает вопрос о справедливости престолонаследия. Геракл, вынужденный подчиняться заурядному брату, занявшему престол из-за козней богини Геры, олицетворяет главное сомнение, связанное с институтом власти, остро стоявшем на протяжении всей истории человечества: насколько справедливо, когда человек заурядный – управляет людьми, многие из которых обладают куда более выдающими способностями? Как такой человек должен ограничить собственную власть, чтобы не нарушить ее нравственного смысла?
Маяковский решает этот вопрос на примитивном уровне лести прожженного царедворца, доказывая, что Ленин пришел к власти по простой причине – он заведомо был самым гениальным. При этом он с восточным витийством подчеркивает свою особую искренность, отмечая, как в детстве не выносил ложь.
Проживешь / свое / пока,
много всяких / грязных ракушек
налипает / нам / на бока.
А потом, / пробивши / бурю разозленную,
сядешь, / чтобы солнца близ,
и счищаешь / водоpocлeй / бороду зеленую
и медуз малиновую слизь.
Я / себя / под Лениным чищу,
чтобы плыть / в революцию дальше.
Я боюсь /этих строчек тыщи,
как мальчишкой / боишься фальши.В его поэме Ленин — умнейший из всех умнейших, а сам лирический герой – самый правдивый из всех правдивых. Как доказательство этой правоты приводится реакция малограмотного представителя народа, который «понял все», как только услышал Ленина. Но Маяковский не может привести более существенного признания «гениальности» самого героя – от лица известных ученых, философов, промышленников или инженеров. То есть перед нами типичная ситуация из мифа о Геракле, когда заурядность, возвеличенная серостью, глумится над теми, кто «не понимает» собственной «миссии», вынуждая их совершать разного рода «подвиги». Пусть даже эти подвиги навсегда прославили имя Геракла, но в них присутствует некоторая ущербность: Геракл совершил их не из необъективной необходимости, не по собственному душевному порыву и нравственному выбору, а подневольно, по приказу измывавшегося над ним Еврисфея.
Миф о Геракле не теряет актуальности, поскольку постоянно возникает нравственный вопрос о том, насколько справедлива власть обычного человека, вознесшегося на вершину власти по воле богов?.. Геракл не пытается свергнуть Еврисфея, выражает одно существенное требование к преемственности власти: большинство людей вовсе не желает социальных потрясений, поэтому считает нравственнее придерживаться установленного порядка престолонаследия, что изначально нарушает герой поэмы Маяковского.
И хотя в поэме всячески подчеркивается, что Ленин — не христианский мессия, он выступает как мессия нового типа, ставший вождем народа в силу «исторической необходимости». Вместо «царственности и божественности» он наделен особыми личными и деловыми качествами, позволяющими ему успешно функционировать в роли современного властителя. Все теряются в догадках, что предпринять, но выходит Ленин – и решение тут же находится. А то, что находить выходы ему приходится из тех ситуаций, куда он сам всех загнал, — такого автор поэмы предпочитает не говорить. Ну, что это за «герой», если до него никаких особых трудностей не было, а при нем начались одни судорожные «преодоления»? Ведь до него в России народ сам кормился, а при нем вдруг трехразовое питание стало – «непреодолимым препятствием».
Даже Геракл решал проблемы, возникшие задолго до него. В случае с героем Маяковского все проблемы, ложившиеся тяжким грузом на все общество, возникли исключительно из-за его желания «выполнить свою миссию». Так столь ли предопреленной она была? Заметим, что Геракл решал эти проблемы самостоятельно, в этом и заключалась его геройская сущность. А Ленин… является «вожаком масс», которые вместо него решают проблемы.
Как святой Ленин являет нам в поэме несколько ипостасей, характерных для моделей поведения житийной литературы, представая поочередно: учителем, чудотворцем, мучеником. Однако натянутость этих моделей для «реальной основы образа», когда большинство живущих имеет о Ленине свое мнение, настолько велика, что провалы в восприятии цементируются химерическим образом партии.
Хочу / сиять заставить заново
Beличecтвeннeйшee слово / «ПАРТИЯ».
Eдиницa! / Кому она нужна?!
Голос единицы / тоньше писка.
Кто ее услышит? – / Разве жена!
И то / если не на базаре, / а близко.
Партия – / это / единый ураган,
из голосов cnpeccoвaнный / тихих и тонких,
от него / лoпaются / yкpeплeния врага,
как в канонаду / от пушек / перепонки.Конечно, никому больше не нужны цельные герои, без подпорки за спиной… некой разбойничьей ватаги. Против нее и пикать бессмысленно, там твой голосок никто и не услышит, ежели с чем не согласен.
Химера партии согласно канонам агиографической литература оказывается «земной супругой Ильича», «церковью», «его семейным телом, созданным им самим», «преемницей и воплощением вождя», в конечно счете — залогом его бессмертия.
Партия и Ленин – / близнецы-братья –
кто более / матери-истории ценен?
мы говорим Ленин, / подразумеваем – / партия,
мы говорим / партия, / подразумеваем – / Ленин.В этой поэме мы, пожалуй, впервые сталкиваемся с извращенным соединением эпоса и агиографии. Это извращение не только в том, что исключительная сущность «и сына и отца революции», особая роль вожака масс, — с большой долей цинизма совмещается с человеческой простотой, человеческой душевностью, а главное – соборностью народного сознания, источника мнения народа.
Соборность, как заведомо религиозная черта народного сознания, в контексте русской культуры – подается одним из основных достоинств героя поэмы, решившего поделиться властью с единомышленниками, объединенными в партию. Но ведь такое уже было не раз, здесь ничего нового и «исторически предопределенного». Как раз создание такого «партийного окружения» отрицает соборность.
А.В. Ковалёв. Иллюстрация к поэмеВ. Маяковского «Владимир Ильич Ленин»
Плохо человеку, / когда он один.
Горе одному, / один не воин –
каждый дюжий / ему господин,
и даже слабые, / если двое.
А если / в партию / сгрудились малые –
сдайся, враг, / замри / и ляг!
Партия – / рука миллионопалая,
сжатая / в один / громящий кулак.
Единица – вздор, / единица – ноль,
один – / даже если / очень важный –
не подымет / простое / пятивершковое бревно,
тем более / дом пятиэтажный.
Партия – это / миллионов плечи,
друг к другу / прижатые туго.
Партией / стройки / в небо взмечем,
держа / и вздымая друг друга.
Партия – / спинной хребет рабочего класса.
Партия – бессмертие нашего дела.
Партия – единственное, / что мне не изменит.
Извращение понятий этим не заканчивается. До Маяковского эпос использовался, чтобы в каждом пробудить такого героя, а в правителях – пробудить желание хоть в чем-то быть на них похожими. Здесь сразу говорится, что Ленин сам по себе лишен каких-либо недостатков, а все сделанное им – выше всякой человеческой критики. Но основой изучения жития святых и мифологического излучения исторических фактов, имевших место в недавней действительности, является не столько доказательством святости героев агиографии, сколько объяснением, каким образом они достигли просветления. Жития святых, как и эпическая поэма, обращаются к душе каждого, пытаясь пробудить нравственное начало.
В поэме «Владимир Ильич Ленин» на косвенных сопоставлениях главного героя с Христом – вообще перечеркиваются все прежние нравственные ориентиры, дается понятие о неком «коммунистическом святом», имя которого «каждый крестьянин//в сердце вписал любовней, чем в святцы».
Литература и в самых циничных рассуждениях погрязших в пороках персонажах дает читателю нравственный выбор, а поэма Маяковского его уничтожает, она с этой целью и написана. Литература позволяет каждому осуществить мечту о подвигах и славе, о захватывающих приключениях, просто потому, что всегда пишется из убеждения, что ее читатель… изначально нравственный человек, по своей природе не склонный к злу, но способный его совершать под дурным влиянием.А поэма «Владимир Ильич Ленин» написана из желания доказать, что все читатели, не имеющие партийного билета, должны «лечь и замереть», потому что все они – заведомо хуже ее главного героя, им все надо себя «под Лениным чистить», что весьма напоминает молитву под иконостасом святых.Герой такого «идеологически правильного» эпического произведения создает проблемы и для читателя, хотя в самой поэме идет речь о том, что все проблемы нравственных исканий уже полностью им решены за читателя.В нем сосредоточены все надежды на будущее не только для конкретного человека, но и для всего человечества.
Однако именно эта «простота» и «универсальность» — более всего отталкивают читательское восприятие. Не все читается, что пишется. И новаторская по своей форме эпическая поэма, в которой была совершена титаническая попытка переосмыслить невиданную за всю историю российской государственности жестокость гражданской войны, — остается одним из самых нечитаемых произведений. И это, несмотря на то, что поэма долгое время являлась обязательным для изучения произведением школьной программы.
Здесь герой и после своей смерти продолжает создавать массу проблем. Мысленно встать на его место читатель не может, с «идейной» точки зрения это равносильно самой страшной ереси. Место читателя – в серой коленопреклоненной массе «пролетариев», поскольку достаточно опасно оказываться вне ее при воцарении «солнцеликого заступника». Но намного страшнее становится и заикнуться о собственном мнении, являющемся неотъемлемой частью «мнения народа».

Владимир Маяковский. Полное собрание сочинений в тринадцати томах.
Том шестой. 1924 — первая половина 1925
Владимир Ильич Ленин
начинаю
про Ленина рассказ.
Но не потому,
что горя
нету более,
время
потому,
что резкая тоска
стала ясною
осознанною болью.
Время,
снова
ленинские лозунги развихрь.
Нам ли
растекаться
слезной лужею, —
Ленин
и теперь
живее всех живых.
Наше знанье —
сила
и оружие.
Люди — лодки.
Хотя и на суше.
Проживешь
свое
пока,
много всяких
грязных раку́шек
налипает
нам
на бока.
А потом,
пробивши
бурю разозленную,
сядешь,
чтобы солнца близ,
и счищаешь
водорослей
бороду зеленую
и медуз малиновую слизь.
Я
себя
под Лениным чищу,
чтобы плыть
в революцию дальше.
Я боюсь
этих строчек тыщи,
как мальчишкой
боишься фальши.
Рассияют головою венчик,
я тревожусь,
не закрыли чтоб
настоящий,
мудрый,
человечий
ленинский
огромный лоб.
Я боюсь,
чтоб шествия
и мавзолеи,
поклонений
установленный статут
не залили б
приторным елеем
ленинскую
простоту.
За него дрожу,
как за зеницу глаза,
чтоб конфетной
не был
красотой оболган.
Голосует сердце —
я писать обязан
по мандату долга.
Вся Москва.
Промерзшая земля
дрожит от гуда.
Над кострами
обмороженные с ночи.
Что он сделал?
Кто он
и откуда?
Почему
ему
такая почесть?
Слово за̀ словом
из памяти таская,
не скажу
ни одному —
на место сядь.
Как бедна
у мира
сло́ва мастерская!
Подходящее
откуда взять?
У нас
семь дней,
у нас
часов — двенадцать.
Не прожить
себя длинней.
Смерть
не умеет извиняться.
Если ж
с часами плохо,
мала
календарная мера,
мы говорим —
«эпоха»,
мы говорим —
«эра».
Мы
спим
ночь.
Днем
совершаем поступки.
Любим
свою толочь
воду
в своей ступке.
А если
за всех смог
направлять
потоки явлений,
мы говорим —
«пророк»,
мы говорим —
«гений».
У нас
претензий нет, —
не зовут —
мы и не лезем;
нравимся
своей жене,
и то
довольны донѐльзя.
Если ж,
телом и духом слит,
прет
на нас непохожий,
шпилим —
«царственный вид»,
удивляемся —
«дар божий».
Скажут так, —
и вышло
ни умно, ни глупо.
Повисят слова
и уплывут, как ды́мы.
Ничего
не выколупишь
из таких скорлупок.
Ни рукам
ни голове не ощутимы.
Как же
Ленина
таким аршином мерить!
Ведь глазами
видел
каждый всяк —
«эра» эта
проходила в двери,
даже
головой
не задевая о косяк.
Неужели
про Ленина тоже:
«вождь
милостью божьей»?
Если б
был он
царствен и божествен,
я б
от ярости
себя не поберег,
я бы
стал бы
в перекоре шествий,
поклонениям
и толпам поперек.
Я б
нашел
слова
проклятья громоустого,
и пока
растоптан
я
и выкрик мой,
я бросал бы
в небо
богохульства,
по Кремлю бы
бомбами
метал:
долой!
Но тверды
шаги Дзержинского
у гроба.
Нынче бы
могла
с постов сойти Чека.
Сквозь мильоны глаз,
и у меня
сквозь оба,
лишь сосульки слез,
примерзшие
к щекам.
Богу
почести казенные
не новость.
Нет!
Сегодня
настоящей болью
сердце холодей.
Мы
хороним
самого земного
изо всех
прошедших
по земле людей.
Он земной,
но не из тех,
кто глазом
упирается
в свое корыто.
Землю
всю
охватывая разом,
видел
то,
что временем закрыто.
Он, как вы
и я,
совсем такой же,
только,
может быть,
у самых глаз
мысли
больше нашего
морщинят кожей,
да насмешливей
и тверже губы,
чем у нас.
Не сатрапья твердость,
триумфаторской коляской
мнущая
тебя,
подергивая вожжи.
Он
к товарищу
милел
людскою лаской.
Он
к врагу
вставал
железа тверже.
Знал он
слабости,
знакомые у нас,
как и мы,
перемогал болезни.
Скажем,
мне бильярд —
отращиваю глаз,
шахматы ему —
они вождям
полезней.
И от шахмат
перейдя
к врагу натурой,
в люди
выведя
вчерашних пешек строй,
становил
рабочей — человечьей диктатурой
над тюремной
капиталовой турой.
И ему
и нам
одно и то же дорого.
Отчего ж,
стоящий
от него поодаль,
я бы
жизнь свою,
глупея от восторга,
за одно б
его дыханье
о́тдал?!
Да не я один!
Да что я
лучше, что ли?!
Даже не позвать,
раскрыть бы только рот —
кто из вас
из сёл,
из кожи вон,
из штолен
не шагнет вперед?!
В качке —
будто бы хватил
вина и горя лишку —
инстинктивно
хоронюсь
трамвайной сети.
Кто
сейчас
оплакал бы
мою смертишку
в трауре
вот этой
безграничной смерти!
Со знаменами идут,
и так.
Похоже —
стала
вновь
Россия кочевой.
И Колонный зал
дрожит,
насквозь прохожен.
Почему?
Зачем
и отчего?
Телеграф
охрип
от траурного гуда.
Слезы снега
с флажьих
покрасневших век.
Что он сделал,
кто он
и откуда —
этот
самый человечный человек?
Коротка
и до последних мгновений
нам
известна
жизнь Ульянова.
Но долгую жизнь
товарища Ленина
надо писать
и описывать заново.
Далеко давным,
годов за двести,
первые
про Ленина
восходят вести.
Слышите —
железный
и луженый,
прорезая
древние века, —
голос
прадеда
Бромлея и Гужона —
первого паровика?
Капитал
его величество,
некоронованный,
невенчанный,
объявляет
покоренной
силу деревенщины.
Город грабил,
грёб,
грабастал,
глыбил
пуза касс,
а у станков
худой и горбастый
встал
рабочий класс.
И уже
грозил,
взвивая трубы за̀ небо:
— Нами
к золоту
пути мости́те.
Мы родим,
пошлем,
придет когда-нибудь
человек,
борец,
каратель,
мститель! —
И уже
смешались
облака и ды́мы,
будто
рядовые
одного полка.
Небеса
становятся двойными,
дымы
забивают облака.
Товары
растут,
меж нищими высясь.
Директор,
лысый черт,
пощелкал счетами,
буркнул:
«кризис!»
и вывесил слово
«расчет».
Кра́пило
сласти
мушиное се́ево,
хлеба̀
зерном
в элеваторах портятся,
а под витринами
всех Елисеевых,
живот подведя,
плелась безработица.
И бурчало
у трущоб в утробе,
покрывая
детвориный плачик:
— Под работу,
под винтовку ль,
на̀ —
ладони обе!
Приходи,
заступник
и расплатчик! —
Эй,
верблюд,
открыватель колоний!
Эй,
колонны стальных кораблей!
Марш
в пустыни
огня раскаленней!
Пеньте пену
бумаги белей!
Начинают
черным лата́ться
оазисы
пальмовых нег.
Вон
среди
золотистых плантаций
засеченный
вымычал негр:
— У-у-у-у-у,
у-у-у!
Нил мой, Нил!
Приплещи
и выплещи
черные дни!
Чтоб чернее были,
чем я во сне,
и пожар чтоб
крови вот этой красней.
Чтоб во всем этом кофе,
враз вскипелом,
вариться пузатым —
черным и белым.
Каждый
добытый
слоновий клык —
тык его в мясо,
в сердце тык.
Хоть для правнуков,
не зря чтоб
кровью литься,
выплыви,
заступник солнцелицый.
Я кончаюсь, —
бог смертей
пришел и поманил.
Помни
это заклинанье,
Нил,
мой Нил! —
В снегах России,
в бреду Патагонии
расставило
время
станки потогонные.
У Ива̀нова уже
у Вознесенска
каменные туши
будоражат
выкрики частушек:
«Эх, завод ты мой, завод,
желтоглазина.
Время нового зовет
Стеньку Разина».
Внуки
спросят:
— Что такое капиталист? —
Как дети
теперь:
— Что это
г-о-р-о-д-о-в-о-й?.. —
Для внуков
пишу
в один лист
капитализма
портрет родовой.
Капитализм
в молодые года
был ничего,
деловой парнишка:
первый работал —
не боялся тогда,
что у него
от работ
засалится манишка.
Трико феодальное
ему тесно̀!
Лез
не хуже,
чем нынче лезут.
Капитализм
революциями
своей весной
расцвел
и даже
подпевал «Марсельезу».
Машину
он
задумал и выдумал.
Люди,
и те — ей!
Он
по вселенной
видимо-невидимо
рабочих расплодил
детей.
Он враз
и царства
и графства сжевал
с коронами их
и с орлами.
Встучнел,
как библейская корова
или вол,
облизывается.
Язык — парламент.
С годами
ослабла
мускулов сталь,
он раздобрел
и распух,
такой же
с течением времени
стал,
как и его гроссбух.
Дворец возвел —
не увидишь такого!
Художник
— не один! —
по стенам поерзал.
Пол ампиристый,
потолок рококо́вый,
стенки —
Людовика XIV,
Каторза.
Вокруг,
с лицом,
что равно годится
быть и лицом
и ягодицей,
задолицая
полиция.
И краске
и песне
душа глуха,
как корове
цветы
среди луга.
Этика, эстетика
и прочая чепуха —
просто —
его
женская прислуга.
Его
и рай
и преисподняя —
распродает
старухам
дырки
от гвоздей
креста господня
и перо
хвоста
святого духа.
Наконец,
и он
перерос себя,
за него
работает раб.
Лишь наживая,
жря
и спя,
капитализм разбух
и обдряб.
Обдряб
и лег
у истории на пути
в мир,
как в свою кровать.
Его не объехать,
не обойти,
единственный выход —
взорвать!
Знаю,
лирик
скривится горько,
критик
ринется
хлыстиком выстегать:
— А где ж душа?!
Да это ж —
риторика!
Поэзия где ж?
Одна публицистика! —
Капитализм —
неизящное слово,
куда изящней звучит —
«соловей»,
но я
возвращусь к нему
снова и снова.
Строку
агитаторским лозунгом взвей.
Я буду писать
и про то
и про это,
но нынче
не время
любовных ляс.
Я
всю свою
звонкую силу поэта
тебе отдаю,
атакующий класс.
Пролетариат —
неуклюже и узко
тому,
кому
коммунизм — западня.
Для нас
это слово —
могучая музыка,
могущая
мертвых
сражаться поднять.
Этажи
уже
заёжились, дрожа,
клич подвалов
подымается по этажам:
— Мы прорвемся
небесам
в распахнутую синь.
Мы пройдем
сквозь каменный колодец.
Будет.
С этих нар
рабочий сын —
пролетариатоводец. —
Им
уже
земного шара мало.
И рукой,
отяжелевшей
от колец,
тянется
упитанная
туша капитала
ухватить
чужой горле́ц.
Идут,
железом
клацая и лацкая.
— Убивайте!
Двум буржуям тесно! —
Каждое село —
могила братская,
города́ —
завод протезный.
Кончилось —
столы
накрыли чайные.
Пирогом
победа на столе.
— Слушайте
могил чревовещание,
кастаньеты костылей!
Снова
нас
увидите
в военной яви.
Эту
время
не простит вину.
Он расплатится,
придет он
и объявит
вам
и вашинской войне
войну! —
Вырастают
на земле
слезы́ озёра,
слишком
непролазны
крови топи.
И клонились
одиночки фантазеры
над решением
немыслимых утопий.
Голову
об жизнь
разбили филантропы.
Разве
путь миллионам —
филантропов тропы?
И уже
бессилен
сам капиталист,
так
его
машина размахалась, —
строй его
несет,
как пожелтелый лист,
кризисов
и забастовок ха̀ос.
— В чей карман
стекаем
золотою лавой?
С кем идти
и на кого пенять? —
Класс миллионоглавый
напрягает глаз —
себя понять.
Время
часы
капитала
кра́ло,
побивая
прожекторов яркость.
Время
родило
брата Карла —
старший
ленинский брат
Маркс.
Маркс!
Встает глазам
седин портретных рама.
Как же
жизнь его
от представлений далека!
Люди
видят
замурованного в мрамор,
гипсом
холодеющего старика.
Но когда
революционной тропкой
первый
делали
рабочие
шажок,
о, какой
невероятной топкой
сердце Маркс
и мысль свою зажег!
Будто сам
в заводе каждом
стоя сто́ймя,
будто
каждый труд
размозоливая лично,
грабящих
прибавочную стоимость
за руку
поймал с поличным.
Где дрожали тельцем,
не вздымая глаз свой
даже
до пупа
биржевика-дельца,
Маркс
повел
разить
войною классовой
золотого
до быка
доросшего тельца́.
Нам казалось —
в коммунизмовы затоны
только
волны случая
закинут
нас
юля́.
Маркс
раскрыл
истории законы,
пролетариат
поставил у руля.
Книги Маркса
не набора гранки,
не сухие
цифр столбцы —
Маркс
рабочего
поставил на́ ноги
и повел
колоннами
стройнее цифр.
Вел
и говорил: —
сражаясь лягте,
дело —
корректура
выкладкам ума.
Он придет,
придет
великий практик,
поведет
полями битв,
а не бумаг! —
Жерновами дум
последнее меля́
и рукой
дописывая
восковой,
знаю,
Марксу
виделось
видение Кремля
и коммуны
флаг
над красною Москвой.
Назревали,
зрели дни,
как дыни,
пролетариат
взрослел
и вырос из ребят.
Капиталовы
отвесные твердыни
валом размывают
и дробят.
У каких-нибудь
годов
на расстоянии
сколько гроз
гудит
от нарастаний.
Завершается
восстанием
гнева нарастание,
нарастают
революции
за вспышками восстаний.
Крут
буржуев
озверевший норов.
Тьерами растерзанные,
воя и стеная,
тени прадедов,
парижских коммунаров,
и сейчас
вопят
парижскою стеною:
— Слушайте, товарищи!
Смотрите, братья!
Горе одиночкам —
выучьтесь на нас!
Сообща взрывайте!
Бейте партией!
Кулаком
одним
собрав
рабочий класс. —
Скажут:
«Мы вожди»,
а сами —
шаркунами?
За речами
шкуру
распознать умей!
Будет вождь
такой,
что мелочами с нами —
хлеба проще,
рельс прямей.
Смесью классов,
вер,
сословий
и наречий
на рублях колес
землища двигалась.
Капитал
ежом противоречий
рос во-всю
и креп,
штыками иглясь.
Коммунизма
призрак
по Европе рыскал,
уходил
и вновь
маячил в отдаленьи…
По всему поэтому
в глуши Симбирска
родился
обыкновенный мальчик
Ленин.
Я знал рабочего.
Он был безграмотный.
Не разжевал
даже азбуки соль.
Но он слышал,
как говорил Ленин,
и он
знал — всё.
Я слышал
рассказ
крестьянина-сибирца.
Отобрали,
отстояли винтовками
и раем
разделали селеньице.
Они не читали
и не слышали Ленина,
но это
были ленинцы.
Я видел горы —
на них
и куст не рос.
Только
тучи
на скалы
упали ничком.
И на сто верст
у единственного горца
лохмотья
сияли
ленинским значком.
Скажут —
это
о булавках а́хи.
Барышни их
вкалывают
из кокетливых причуд.
Не булавка вколота —
значком
прожгло рубахи
сердце,
полное
любовью к Ильичу.
Этого
не объяснишь
церковными славянскими
крюками,
и не бог
ему
велел —
избранник будь!
Шагом человеческим,
рабочими руками,
собственною головой
прошел он
этот путь.
Сверху
взгляд
на Россию брось —
рассинелась речками,
словно
разгулялась
тысяча розг,
словно
плетью исполосована.
Но синей,
чем вода весной,
синяки
Руси крепостной.
Ты
с боков
на Россию глянь —
и куда
глаза ни кинь,
упираются
небу в склянь
горы,
каторги
и рудники.
Но и каторг
больнее была
у фабричных станков
кабала.
Были страны
богатые более,
красивее видал
и умней.
Но земли
с еще большей болью
не довиделось
видеть
мне.
Да, не каждый
удар
сотрешь со щеки.
Крик крепчал:
— Подымайтесь
за землю и волю
вы! —
И берутся
бунтовщики —
одиночки
за бомбу
и за рево́львер.
Хорошо
в царя
вогнать обойму!
Ну, а если
только пыль
взметнешь у колеса?!
Подготовщиком
цареубийства
пойман
брат Ульянова,
народоволец
Александр.
Одного убьешь —
другой
во весь свой пыл
пытками
ушедших
переплюнуть тужится.
И Ульянов
Александр
повешен был
тысячным из шлиссельбуржцев.
И тогда
сказал
Ильич семнадцатигодовый —
это слово
крепче клятв
солдатом поднятой руки:
— Брат,
мы здесь
тебя сменить готовы,
победим,
но мы
пойдем путем другим! —
Оглядите памятники —
видите
героев род вы?
Станет Гоголем,
а ты
венком его величь.
Не такой —
чернорабочий,
ежедневный подвиг
на́ плечи себе
взвалил Ильич.
Он вместе,
учит в кузничной пасти,
как быть,
чтоб зарплата
взросла пятаком.
Что делать,
если
дерется мастер.
Как быть,
чтоб хозяин
поил кипятком.
Но не мелочь
целью в конце:
победив,
не стой так
над одной
сметённой лужею.
Социализм — цель.
Капитализм — враг.
Не веник —
винтовка оружие.
Тысячи раз
одно и то же
он вбивает
в тугой слух,
а назавтра
друг в друга вложит
руки
понявших двух.
Вчера — четыре,
сегодня — четыреста.
Таимся,
а завтра
в открытую встанем,
и эти
четыреста
в тысячи вырастут.
Трудящихся мира
подымем восстанием.
Мы уже
не тише вод,
травинок ниже —
гнев
трудящихся
густится в туче.
Режет
молниями
Ильичевых книжек.
Сыпет
градом
прокламаций и летучек.
Бился
об Ленина
темный класс,
тёк
от него
в просветленьи,
и, обданный
силой
и мыслями масс,
с классом
рос
Ленин.
И уже
превращается в быль
то,
в чем юношей
Ленин кля́лся:
— Мы
не одиночки,
мы —
союз борьбы
за освобождение
рабочего класса. —
Ленинизм идет
все далее
и более
вширь
учениками
Ильичевой выверки.
Кровью
вписан
героизм подполья
в пыль
и в слякоть
бесконечной Володимирки.
Нынче
нами
шар земной заверчен.
Даже
мы,
в кремлевских креслах если, —
скольким
вдруг
из-за декретов Нерчинск
кандалами
раззвенится в кресле!
Вам
опять
напомню птичий путь я.
За волчком —
трамваев
электрическая рысь.
Кто
из вас
решетчатые прутья
не царапал
и не грыз?!
Лоб
разбей
о камень стенки тесной —
за тобою
смыли камеру
и замели.
«Служил ты недолго, но честно
на благо родимой земли».
Полюбилась Ленину
в какой из ссылок
этой песни
траурная сила?
Говорили —
мужичок
своей пойдет дорогой,
заведет
социализм
бесхитростен и прост.
Нет,
и Русь
от труб
становится сторо́гой.
Город
дымной бородой оброс.
Не попросят в рай —
пожалуйста,
войдите —
через труп буржуазии
коммунизма шаг.
Ста крестьянским миллионам
пролетариат водитель.
Ленин —
пролетариев вожак.
Понаобещает либерал
или эсерик прыткий,
сам охочий до рабочих шей, —
Ленин
фразочки
с него
пооборвет до нитки,
чтоб из книг
сиял
в дворянском нагише.
И нам
уже
не разговорцы досужие,
что-де свобода,
что люди братья, —
мы
в марксовом всеоружии
одна
на мир
большевистская партия.
Америку
пересекаешь
в экспрессном купе,
идешь Чухломой —
тебе
в глаза
вонзается теперь
РКП
и в скобках
маленькое «б».
Теперь
на Марсов
охотится Пулково,
перебирая
небесный ларчик.
Но миру
эта
строчная буква
в сто крат красней,
грандиозней
и ярче.
Слова
у нас
до важного самого
в привычку входят,
ветшают, как платье.
Хочу
сиять заставить заново
величественнейшее слово
«ПАРТИЯ».
Единица!
Кому она нужна?!
Голос единицы
тоньше писка.
Кто ее услышит? —
Разве жена!
И то
если не на базаре,
а близко.
Партия —
это
единый ураган,
из голосов спрессованный
тихих и тонких,
от него
лопаются
укрепления врага,
как в канонаду
от пушек
перепонки.
Плохо человеку,
когда он один.
Горе одному,
один не воин —
каждый дюжий
ему господин,
и даже слабые,
если двое.
А если
в партию
сгру̀дились малые —
сдайся, враг,
замри
и ляг!
Партия —
рука миллионопалая,
сжатая
в один
громящий кулак.
Единица — вздор,
единица — ноль,
один —
даже если
очень важный —
не подымет
простое
пятивершковое бревно,
тем более
дом пятиэтажный.
Партия —
это
миллионов плечи,
друг к другу
прижатые туго.
Партией
стройки
в небо взмечем,
держа
и вздымая друг друга.
Партия —
спинной хребет рабочего класса.
Партия —
бессмертие нашего дела.
Партия — единственное,
что мне не изменит.
Сегодня приказчик,
а завтра
царства стираю в карте я.
Мозг класса,
дело класса,
сила класса,
слава класса —
вот что такое партия.
Партия и Ленин —
близнецы-братья —
кто более
матери-истории ценен?
Мы говорим Ленин,
подразумеваем —
партия,
мы говорим
партия,
подразумеваем —
Ленин.
Еще
горой
коронованные гла́вы,
и буржуи
чернеют
как вороны в зиме,
но уже
горение
рабочей лавы
по кратеру партии
рвется из-под земель.
Девятое января.
Конец гапонщины.
Падаем,
царским свинцом косимы.
Бредня
о милости царской
прикончена
с бойней Мукденской,
с треском Цусимы.
Довольно!
Не верим
разговорам посторонним!
Сами
с оружием
встали пресненцы.
Казалось —
сейчас
покончим с троном,
за ним
и буржуево
кресло треснется.
Ильич уже здесь.
Он изо дня на́ день
проводит
с рабочими
пятый год.
Он рядом
на каждой стоит баррикаде,
ведет
всего восстания ход.
Но скоро
прошла
лукавая вестийка —
«свобода».
Бантики люди надели,
царь
на балкон
выходил с манифестиком.
А после
«свободной»
медовой недели
речи,
банты
и пения плавные
пушечный рев
покрывает басом:
по крови рабочей
пустился в плавание
царев адмирал,
каратель Дубасов.
Плюнем в лицо
той белой слякоти,
сюсюкающей
о зверствах Чека̀!
Смотрите,
как здесь,
связавши за̀ локти,
рабочих на̀смерть
секли по щекам.
Зверела реакция.
Интеллигентчики
ушли от всего
и всё изгадили.
Заперлись дома,
достали свечки,
ладан курят —
богоискатели.
Сам заскулил
товарищ Плеханов:
— Ваша вина,
запутали, братцы!
Вот и пустили
крови лохани!
Нечего
зря
за оружье браться. —
Ленин
в этот скулеж недужный
врезал голос
бодрый и зычный:
— Нет,
за оружие
браться нужно,
только более
решительно и энергично.
Новых восстаний вижу день я.
Снова подымется
рабочий класс.
Не защита —
нападение
стать должно
лозунгом масс. —
И этот год
в кровавой пене
и эти раны
в рабочем стане
покажутся
школой
первой ступени
в грозе и буре
грядущих восстаний.
И Ленин
снова
в своем изгнании
готовит
нас
перед новой битвой.
Он учит
и сам вбирает знание,
он партию
вновь
собирает разбитую.
Смотри —
забастовки
вздымают год,
еще —
и к восстанию сумеешь сдвинуться ты.
Но вот
из лет
подымается
страшный четырнадцатый,
Так пишут —
солдат-де
раскурит трубку,
балакать пойдет
о походах древних,
но эту
всемирнейшую мясорубку
к какой приравнять
к Полтаве,
к Плевне?!
Империализм
во всем оголении —
живот наружу,
с вставными зубами,
и море крови
ему по колени —
сжирает страны,
вздымая штыками.
Вокруг него
его подхалимы —
патриоты —
приспособились Вовы —
пишут,
руки предавшие вымыв:
— Рабочий,
дерись
до последней крови! —
Земля —
горой
железного лома,
а в ней
человечья
рвань и рваль,
Среди
всего сумасшедшего дома
трезвый
встал
один Циммервальд.
Отсюда
Ленин
с горсточкой товарищей
встал над миром
и поднял над
мысли
ярче
всякого пожарища,
голос
громче
всех канонад.
Оттуда —
миллионы
канонадою в уши,
стотысячесабельной
конницы бег,
отсюда,
против
и сабель и пушек, —
скуластый
и лысый
один человек.
— Солдаты!
Буржуи,
предав и про̀дав,
к туркам шлют,
за Верден,
на Двину.
Довольно!
Превратим
войну народов
в гражданскую войну!
Довольно
разгромов,
смертей и ран,
у наций
нет
никакой вины.
Против
буржуазии всех стран
подымем
знамя
гражданской войны! —
Думалось:
сразу
пушка-печка
чихнет огнем
и сдунет гнилью,
потом поди,
ищи человечка,
поди,
вспоминай его фамилию.
Глоткой орудий,
шипевших и вывших,
друг другу
страны
орут —
на колени!
Додрались,
и вот
никаких победивших —
один победил
товарищ Ленин.
Империализма прорва!
Мы
истощили
терпенье ангельское.
Ты
восставшею
Россией прорвана
от Тавриза
и до Архангельска.
Империя —
это тебе не ку̀ра!
Клювастый орел
с двухглавою властью.
А мы,
как докуренный окурок,
просто
сплюнули
их династью.
Огромный,
покрытый кровавою ржою,
народ,
голодный и голоштанный,
к Советам пойдет
или будет
буржую
таскать,
как и встарь,
из огня каштаны?
— Народ
разорвал
оковы царьи,
Россия в буре,
Россия в грозе, —
читал
Владимир Ильич
в Швейцарии,
дрожа,
волнуясь
над кипой газет.
Но что
по газетным узнаешь клочьям?
На аэроплане
прорваться б ввысь,
туда,
на помощь
к восставшим рабочим, —
одно желанье,
единая мысль.
Поехал,
покорный партийной воле,
в немецком вагоне,
немецкая пломба.
О, если бы
знал
тогда Гогенцоллерн,
что Ленин
и в их монархию бомба!
Питерцы
всё еще
всем на радость
лобзались,
скакали детишками малыми,
но в красной ленточке,
слегка припарадясь,
Невский
уже
кишел генералами.
За шагом шаг —
и дойдут до точки,
дойдут
и до полицейского свиста.
Уже
начинают
казать коготочки
буржуи
из лапок своих пушистых.
Сначала мелочь —
вроде малько́в.
Потом повзрослее —
от шпротов до килечек.
Потом Дарданельский,
в девичестве Милюков,
за ним
с коронацией
прет Михаильчик.
Премьер
не власть —
вышивание гладью!
Это
тебе
не грубый нарком.
Прямо девушка —
иди и гладь ее!
Истерики закатывает,
поет тенорком.
Еще
не попало
нам
и росинки
от этих самых
февральских свобод,
а у оборонцев —
уже хворостинки —
«марш, марш на фронт,
рабочий народ».
И в довершение
пейзажа славненького,
нас предававшие
и до
и пото́м,
вокруг
сторожами
эсеры да Савинковы,
меньшевики —
ученым котом.
И в город,
уже
заплывающий салом,
вдруг оттуда,
из-за Невы,
с Финляндского вокзала
по Выборгской
загрохотал броневик.
И снова
ветер
свежий, крепкий
валы
революции
поднял в пене.
Литейный
залили
блузы и кепки.
«Ленин с нами!
Да здравствует Ленин!»
— Товарищи! —
и над головами
первых сотен
вперед
ведущую
руку выставил. —
— Сбросим
эсдечества
обветшавшие лохмотья.
Долой
власть
соглашателей и капиталистов!
Мы —
голос
воли низа,
рабочего низа
всего света.
Да здравствует
партия,
строящая коммунизм,
да здравствует
восстание
за власть Советов! —
Впервые
перед толпой обалделой
здесь же,
перед тобою,
близ,
встало,
как простое
делаемое дело,
недосягаемое слово —
«социализм».
Здесь же,
из-за заводов гудящих,
сияя горизонтом
во весь свод,
встала
завтрашняя
коммуна трудящихся —
без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ.
На толщь
окрутивших
соглашательских веревок
слова Ильича
ударами топора.
И речь
прерывало
обвалами рева:
«Правильно, Ленин!
Верно!
Пора!»
Дом
Кшесинской,
за дрыгоножество
подаренный,
нынче —
рабочая блузница.
Сюда течет
фабричное множество,
здесь
закаляется
в ленинской кузнице.
«Ешь ананасы,
рябчиков жуй,
день твой последний
приходит, буржуй».
Уж лезет
к сидящим
в хозяйском стуле —
как живете
да что жуете?
Примериваясь,
в июле
за горло потрогали
и за животик.
Буржуевы зубья
ощерились разом.
— Раб взбунтовался!
Плетями,
да в кровь его! —
И ручку
Керенского
водят приказом —
на мушку Ленина!
В Кресты Зиновьева!
И партия
снова
ушла в подполье.
Ильич на Разливе,
Ильич в Финляндии.
Но ни чердак,
ни шалаш,
ни поле
вождя
не дадут
озверелой банде их.
Ленина не видно,
но он близ.
По тому,
работа движется как,
видна
направляющая
ленинская мысль,
видна
ведущая
ленинская рука.
Словам Ильичевым —
лучшая почва:
падают,
сейчас же
дело растя,
и рядом
уже
с плечом рабочего —
плечи
миллионов крестьян.
И когда
осталось
на баррикады выйти,
день
наметив
в ряду недель,
Ленин
сам
явился в Питер:
— Товарищи,
довольно тянуть канитель!
Гнет капитала,
голод-уродина,
войн бандитизм,
интервенция во́рья —
будет! —
покажутся
белее родинок
на теле бабушки,
древней истории. —
И оттуда,
на дни
оглядываясь эти,
голову
Ленина
взвидишь сперва.
Это
от рабства
десяти тысячелетий
к векам
коммуны
сияющий перевал.
Пройдут
года
сегодняшних тягот,
летом коммуны
согреет лета́,
и счастье
сластью
огромных ягод
дозреет
на красных
октябрьских цветах.
И тогда
у читающих
ленинские веления,
пожелтевших
декретов
перебирая листки,
выступят
слезы,
выведенные из употребления,
и кровь
волнением
ударит в виски.
Когда я
итожу
то, что про́жил,
и роюсь в днях —
ярчайший где,
я вспоминаю
одно и то же —
двадцать пятое,
первый день.
Штыками
тычется
чирканье молний,
матросы
в бомбы
играют, как в мячики.
От гуда
дрожит
взбудораженный Смольный.
В патронных лентах
внизу пулеметчики.
— Вас
вызывает
товарищ Сталин.
Направо
третья,
он
там. —
— Товарищи,
не останавливаться!
Чего стали?
В броневики
и на почтамт! —
— По приказу
товарища Троцкого! —
— Есть! —
повернулся
и скрылся скоро,
и только
на ленте
у флотского
под лампой
блеснуло —
«Аврора».
Кто мчит с приказом,
кто в куче спорящих,
кто щелкал
затвором
на левом колене.
Сюда
с того конца коридорища
бочком
пошел
незаметный Ленин.
Уже
Ильичем
поведенные в битвы,
еще
не зная
его по портретам,
толкались,
орали,
острее бритвы
солдаты друг друга
крыли при этом.
И в этой желанной
железной буре
Ильич,
как будто
даже заспанный,
шагал,
становился
и глаз, сощуря,
вонзал,
заложивши
руки за̀ спину.
В какого-то парня
в обмотках,
лохматого,
уставил
без промаха бьющий глаз,
как будто
сердце
с-под слов выматывал,
как будто
душу
тащил из-под фраз.
И знал я,
что всё
раскрыто и понято
и этим
глазом
наверное выловится —
и крик крестьянский,
и вопли фронта,
и воля нобельца,
и воля путиловца.
Он
в черепе
сотней губерний ворочал,
людей
носил
до миллиардов полутора.
Он
взвешивал
мир
в течение ночи,
а утром:
— Всем!
Всем!
Всем это —
фронтам,
кровью пьяным,
рабам
всякого рода,
в рабство
богатым отданным. —
Власть Советам!
Земля крестьянам!
Мир народам!
Хлеб голодным! —
Буржуи
прочли
— погодите,
выловим. —
животики пятят
доводом веским —
ужо им покажут
Духонин с Корниловым,
покажут ужо им
Гучков с Кере́нским.
Но фронт
без боя
слова эти взяли —
деревня
и город
декретами за́лит,
и даже
безграмотным
сердце прожег.
Мы знаем,
не нам,
а им показали,
какое такое бывает
«ужо».
Переходило
от близких к ближним,
от ближних
дальним взрывало сердца:
«Мир хижинам,
война,
война,
война дворцам!»
Дрались
в любом заводе и цехе,
горохом
из городов вытряхали,
а сзади
шаганье октябрьское
метило вехи
пылающих
дворянских усадеб.
Земля —
подстилка под ихними порками,
и вдруг
ее,
как хлебища в узел,
со всеми ручьями ее
и пригорками
крестьянин взял
и зажал, закорузел.
В очках
манжетщики,
злобой похаркав,
ползли туда,
где царство да графство.
Дорожка скатертью!
Мы и кухарку
каждую
выучим
управлять государством!
Мы жили
пока
производством ротаций.
С окопов
летело
в немецкие уши:
— Пора кончать!
Выходите брататься! —
И фронт
расползался
в улитки теплушек.
Такую ли
течь
загородите горстью?
Казалось —
наша лодчонка кренится —
Вильгельмов сапог,
Николаева шпористей,
сотрет
Советской страны границы.
Пошли эсеры
в плащах распашонкой,
ловили бегущих
в свое словоблудьище,
тащили
по-рыцарски
глупой шпажонкой
красиво
сразить
броневые чудища!
Ильич
петушившимся
крикнул:
— Ни с места!
Пусть партия
взвалит
и это бремя.
Возьмем
передышку похабного Бреста.
Потеря — пространство,
выигрыш — время. —
Чтоб не передо̀хнуть
нам
в передышку,
чтоб знал —
запомнят уда́ры мои,
себя
не муштровкой —
сознанием вышколи,
стройся
рядами
Красной Армии.
Историки
с гидрой плакаты выдерут
— чи эта гидра была,
чи нет? —
а мы
знавали
вот эту гидру
в ее
натуральной величине.
«Мы смело в бой пойдем
за власть Советов
и как один умрем
в борьбе за это!»
Деникин идет.
Деникина выкинут,
обрушенный пушкой
подымут очаг.
Тут Врангель вам —
на смену Деникину.
Барона уронят —
уже Колчак.
Мы жрали кору,
ночевка — болотце,
но шли
миллионами красных звезд,
и в каждом — Ильич,
и о каждом заботится
на фронте
в одиннадцать тысяч верст.
Одиннадцать тысяч верст
окружность,
а сколько
вдоль да поперек!
Ведь каждый дом
атаковывать нужно,
каждый
врага
в подворотнях берег.
Эсер с монархистом
шпионят бессонно —
где жалят змеей,
где рубят с плеча.
Ты знаешь
путь
на завод Михельсона?
Найдешь
по крови
из ран Ильича.
Эсеры
целят
не очень верно —
другим концом
да себя же
в бровь.
Но бомб страшнее
и пуль револьве́рных
осада голода,
осада тифо́в.
Смотрите —
кружат
над крошками мушки,
сытней им,
чем нам
в осьмнадцатом году, —
простаивали
из-за осьмушки
сутки
в улице
на холоду.
Хотите сажайте,
хотите травите —
завод за картошку —
кому он не жалок!
И десятикорпусный
судостроитель
пыхтел
и визжал
из-за зажигалок.
А у кулаков
и масло и пышки.
Расчет кулаков
простой и верненький —
запрячь хлеба̀
да зарой в кубышки
николаевки
да ке́ренки.
Мы знаем —
голод
сметает начисто,
тут нужен зажим,
а не ласковость воска,
и Ленин
встает
сражаться с кулачеством
и продотрядами
и продразверсткой.
Разве
в этакое время
слово «демократ»
набредет
какой головке дурьей?!
Если бить,
так чтоб под ним
панель была мокра:
ключ побед —
в железной диктатуре.
Мы победили,
но мы
в пробоинах:
машина стала,
обшивка —
лохмотья.
Валы обломков!
Лохмотьев обойных!
Идите залейте!
Возьмите и смойте!
Где порт?
Маяки
поломались в порту,
кренимся,
мачтами
волны крестя!
Нас опрокинет —
на правом борту
в сто миллионов
груз крестьян.
В восторге враги
заливаются воя,
но так
лишь Ильич умел и мог —
он вдруг
повернул
колесо рулевое
сразу
на двадцать румбов вбок.
И сразу тишь,
дивящая даже;
крестьяне
подвозят
к пристани хлеб.
Обычные вывески
— купля —
— продажа —
— нэп.
Прищурился Ленин:
— Чинитесь пока чего,
аршину учись,
не научишься —
плох. —
Команду
усталую
берег покачивал.
Мы к буре привыкли,
что за подвох?
Залив
Ильичем
указан глубокий
и точка
смычки-причала
найдена,
и плавно
в мир,
строительству в доки,
вошла
Советских республик громадина.
И Ленин
сам
где железо,
где дерево
носил
чинить
пробитое место.
Стальными листами
вздымал
и примеривал
кооперативы,
лавки
и тресты.
И снова
становится
Ленин штурман,
огни по бортам,
впереди и сзади.
Теперь
от абордажей и штурма
мы
перейдем
к трудовой осаде.
Мы
отошли,
рассчитавши точно.
Кто разложился —
на берег
за во̀рот.
Теперь вперед!
Отступленье окончено.
РКП,
команду на борт!
Коммуна — столетия,
что десять лет для ней?
Вперед —
и в прошлом
скроется нэпчик.
Мы двинемся
во сто раз медленней,
зато
в миллион
прочней и крепче.
Вот этой
мелкобуржуазной стихии
еще
колышется
мертвая зыбь,
но, тихие
тучи
молнией выев,
уже —
нарастанье
всемирной грозы.
Враг
сменяет
врага поределого,
но будет —
над миром
зажжем небеса
— но это
уже
полезней проделывать,
чем
об этом писать. —
Теперь,
если пьете
и если едите,
на общий завод ли
идем
с обеда,
мы знаем —
пролетариат — победитель,
и Ленин —
организатор победы.
От Коминтерна
до звонких копеек,
серпом и молотом
в новой меди,
одна
неписаная эпопея —
шагов Ильича
от победы к победе.
Революции —
тяжелые вещи,
один не подымешь —
согнется нога.
Но Ленин
меж равными
был первейший
по силе воли,
ума рычагам.
Подымаются страны
одна за одной —
рука Ильича
указывала верно:
народы —
черный,
белый
и цветной —
становятся
под знамя Коминтерна.
Столпов империализма
непреклонные колонны —
буржуи
пяти частей света,
вежливо
приподымая
цилиндры и короны,
кланяются
Ильичевой республике советов.
Нам
не страшно
усилие ничье,
мчим
вперед
паровозом труда…
и вдруг
стопудовая весть —
с Ильичем
удар.
Если бы
выставить в музее
плачущего большевика,
весь день бы
в музее
торчали ротозеи.
Еще бы —
такое
не увидишь и в века!
Пятиконечные звезды
выжигали на наших спинах
панские воеводы.
Живьем,
по голову в землю,
закапывали нас банды
Мамонтова.
В паровозных топках
сжигали нас японцы,
рот заливали свинцом и оловом,
отрекитесь! — ревели,
но из
горящих глоток
лишь три слова:
— Да здравствует коммунизм! —
Кресло за креслом,
ряд в ряд
эта сталь,
железо это
вваливалось
двадцать второго января
в пятиэтажное здание
Съезда советов.
Усаживались,
кидались усмешкою,
решали
по̀ходя
мелочь дел.
Пора открывать!
Чего они мешкают?
Чего
президиум,
как вырубленный, поредел?
Отчего
глаза
краснее ложи?
Что с Калининым?
Держится еле.
Несчастье?
Какое?
Быть не может!
А если с ним?
Нет!
Неужели?
Потолок
на нас
пошел снижаться вороном.
Опустили головы —
еще нагни!
Задрожали вдруг
и стали черными
люстр расплывшихся огни.
Захлебнулся
колокольчика ненужный щелк.
Превозмог себя
и встал Калинин.
Слёзы не сжуешь
с усов и щек.
Выдали.
Блестят у бороды на клине.
Мысли смешались,
голову мнут.
Кровь в виски,
клокочет в вене:
— Вчера
в шесть часов пятьдесят минут
скончался товарищ Ленин! —
Этот год
видал,
чего не взвидят сто.
День
векам
войдет
в тоскливое преданье.
Ужас
из железа
выжал стон.
По большевикам
прошло рыданье.
Тяжесть страшная!
Самих себя же
выволакивали
волоком.
Разузнать —
когда и как?
Чего таят!
В улицы
и в переулки
катафалком
плыл
Большой театр.
Радость
ползет улиткой.
У горя
бешеный бег.
Ни солнца,
ни льдины слитка —
всё
сквозь газетное ситко
черный
засеял снег.
На рабочего
у станка
весть набросилась.
Пулей в уме.
И как будто
слезы́ стакан
опрокинули на инструмент.
И мужичонко,
видавший виды,
смерти
в глаз
смотревший не раз,
отвернулся от баб,
но выдала
кулаком
растертая грязь.
Были люди — кремень,
и эти
прикусились,
губу уродуя.
Стариками
рассерьезничались дети,
и, как дети,
плакали седобородые.
Ветер
всей земле
бессонницею выл,
и никак
восставшей
не додумать до конца,
что вот гроб
в морозной
комнатеночке Москвы
революции
и сына и отца.
Конец,
конец,
конец.
Кого
уверять!
Стекло —
и видите под…
Это
его
несут с Павелецкого
по городу,
взятому им у господ.
Улица,
будто рана сквозная —
так болит
и стонет так.
Здесь
каждый камень
Ленина знает
по топоту
первых
октябрьских атак.
Здесь
всё,
что каждое знамя
вышило,
задумано им
и велено им.
Здесь
каждая башня
Ленина слышала,
за ним
пошла бы
в огонь и в дым.
Здесь
Ленина
знает
каждый рабочий,
сердца́ ему
ветками елок стели.
Он в битву вел,
победу пророчил,
и вот
пролетарий —
всего властелин.
Здесь
каждый крестьянин
Ленина имя
в сердце
вписал
любовней, чем в святцы.
Он зѐмли
велел
назвать своими,
что дедам
в гробах,
засеченным, снятся.
И коммунары
с-под площади Красной,
казалось,
шепчут:
— Любимый и милый!
Живи,
и не надо
судьбы прекрасней —
сто раз сразимся
и ляжем в могилы! —
Сейчас
прозвучали б
слова чудотворца,
чтоб нам умереть
и его разбудят, —
плотина улиц
враспашку раство́рится,
и с песней
на́ смерть
ринутся люди.
Но нету чудес,
и мечтать о них нечего.
Есть Ленин,
гроб
и согнутые плечи.
Он был человек
до конца человечьего —
неси
и казнись
тоской человечьей.
Вовек
такого
бесценного груза
еще
не несли
океаны наши,
как гроб этот красный,
к Дому союзов
плывущий
на спинах рыданий и маршей.
Еще
в караул
вставала в почетный
суровая гвардия
ленинской выправки,
а люди
уже
прожидают, впечатаны
во всю длину
и Тверской
и Димитровки.
В семнадцатом
было —
в очередь дочери
за хлебом не вышлешь —
завтра съем!
Но в эту
холодную,
страшную очередь
с детьми и с больными
встали все.
Деревни
строились
с городом рядом.
То мужеством горе,
то детскими вызвенит.
Земля труда
проходила парадом —
живым
итогом
ленинской жизни.
Желтое солнце,
косое и лаковое,
взойдет,
лучами к подножью кидается.
Как будто
забитые,
надежду оплакивая,
склоняясь в горе,
проходят китайцы.
Вплывали
ночи
на спинах дней,
часы меняя,
путая даты.
Как будто
не ночь
и не звезды на ней,
а плачут
над Лениным
негры из Штатов.
Мороз небывалый
жарил подошвы.
А люди
днюют
давкою тесной.
Даже
от холода
бить в ладоши
никто не решается —
нельзя,
неуместно.
Мороз хватает
и тащит,
как будто
пытает,
насколько в любви закаленные.
Врывается в толпы.
В давку запутан,
вступает
вместе с толпой за колонны.
Ступени растут,
разрастаются в риф.
Но вот
затихает
дыханье и пенье,
и страшно ступить —
под ногою обрыв —
бездонный обрыв
в четыре ступени.
Обрыв
от рабства в сто поколений,
где знают
лишь золота звонкий резон.
Обрыв
и край —
это гроб и Ленин,
а дальше —
коммуна
во весь горизонт.
Что увидишь?!
Только лоб его̀ лишь,
и Надежда Константиновна
в тумане
за…
Может быть,
в глаза без слез
увидеть можно больше.
Не в такие
я
смотрел глаза.
Знамен
плывущих
склоняется шелк
последней
почестью отданной:
«Прощай же, товарищ,
ты честно прошел
свой доблестный путь, благородный».
Страх.
Закрой глаза
и не гляди —
как будто
идешь
по проволоке про́вода.
Как будто
минуту
один на один
остался
с огромной
единственной правдой.
Я счастлив.
Звенящего марша вода
относит
тело мое невесомое.
Я знаю —
отныне
и навсегда
во мне
минута
эта вот самая.
Я счастлив,
что я
этой силы частица,
что общие
даже слезы из глаз.
Сильнее
и чище
нельзя причаститься
великому чувству
по имени —
класс!
Знамённые
снова
склоняются крылья,
чтоб завтра
опять
подняться в бой —
«Мы сами, родимый, закрыли
орлиные очи твои».
Только б не упасть,
к плечу плечо,
флаги вычернив
и ве́ками алея,
на последнее
прощанье с Ильичем
шли
и медлили у мавзолея.
Выполняют церемониал.
Говорили речи.
Говорят — и ладно.
Горе вот,
что срок минуты
мал —
разве
весь
охватишь ненаглядный!
Пройдут
и на̀верх
смотрят с опаской,
на черный,
посыпанный снегом кружок.
Как бешено
скачут
стрелки на Спасской.
В минуту —
к последней четверке прыжок.
Замрите
минуту
от этой вести!
Остановись,
движенье и жизнь!
Поднявшие молот,
стыньте на месте.
Земля, замри,
ложись и лежи!
Безмолвие.
Путь величайший окончен.
Стреляли из пушки,
а может, из тыщи.
И эта
пальба
казалась не громче,
чем мелочь,
в кармане бренчащая —
в нищем.
До боли
раскрыв
убогое зрение,
почти заморожен,
стою не дыша.
Встает
предо мной
у знамён в озарении
тёмный
земной
неподвижный шар.
Над миром гроб,
неподвижен и нем.
У гроба —
мы,
людей представители,
чтоб бурей восстаний,
дел и поэм
размножить то,
что сегодня видели.
Но вот
издалёка,
оттуда,
из алого
в мороз,
в караул умолкнувший наш,
чей-то голос —
как будто Муралова —
«Шагом марш».
Этого приказа
и не нужно даже —
реже,
ровнее,
тверже дыша,
с трудом
отрывая
тело-тяжесть,
с площади
вниз
вбиваем шаг.
Каждое знамя
твердыми руками
вновь
над головою
взвито ввысь.
Топота потоп,
сила кругами,
ширясь,
расходится
миру в мысль.
Общая мысль
воедино созвеньена
рабочих,
крестьян
и солдат-рубак:
— Трудно
будет
республике без Ленина.
Надо заменить его —
кем?
И как?
Довольно
валяться
на перине клоповой!
Товарищ секретарь!
На́ тебе —
вот —
просим приписать
к ячейке еркаповой
сразу,
коллективно,
весь завод… —
Смотрят
буржуи,
глазки раскоряча,
дрожат
от топота крепких ног.
Четыреста тысяч
от станка
горячих —
Ленину
первый
партийный венок.
— Товарищ секретарь,
бери ручку…
Говорят — заменим…
Надо, мол…
Я уже стар —
берите внучика,
не отстает —
подай комсомол. —
Подшефный флот,
подымай якоря,
в море
пора
подводным кротам.
«По морям,
по морям,
нынче здесь,
завтра там».
Выше, солнце!
Будешь свидетель —
скорей
разглаживай траур у рта.
В ногу
взрослым
вступают дети —
тра́-та-та-та́-та
та́-та-та-та́.
«Раз,
два,
три!
Пионеры мы.
Мы фашистов не боимся,
пойдем на штыки».
Напрасно
кулак Европы задран.
Кроем их грохотом.
Назад!
Не сметь!
Стала
величайшим
коммунистом-организатором
даже
сама
Ильичева смерть.
Уже
над трубами
чудовищной рощи,
руки
миллионов
сложив в древко,
красным знаменем
Красная площадь
вверх
вздымается
страшным рывком.
С этого знамени,
с каждой складки
снова
живой
взывает Ленин:
— Пролетарии,
стройтесь
к последней схватке!
Рабы,
разгибайте
спины и колени!
Армия пролетариев,
встань стройна!
Да здравствует революция,
радостная и скорая!
Это —
единственная
великая война
из всех,
какие знала история.

НРАВСТВЕННЫЕ КРИТЕРИИ АНАЛИЗА. ЧАСТЬ III:
…В этом плане особенно интересна поэма Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», созданная сразу же после смерти «вождя пролетариата» в 1925 году.
По форме и уровню поставленных задач поэма, безусловно, относится к жанру эпической поэзии. Но здесь мы видим своеобразный «прыжок во времени», Маяковский решил не принимать во внимание уже созданные непревзойденные образцы этого жанра – поэмы Александра Сергеевича Пушкина «Медный всадник» и «Борис Годунов», не замечая, что так и не смог подняться чуть выше Гаврилы Пушкина, уговаривавшего Басманова принять самозванца.
Маяковский попытался сделать то, что до него так и не удалось Михаилу Васильевичу Ломоносову в эпической поэме «Петр Великий». Маяковский «перепрыгнул» через все достижения ХIХ века – к спору ХVIII века о путях развития эпической поэмы, намеренно «не замечая», что этот спор был с блеском разрешен Пушкиным. Напомню, что Ломоносов считал, что героическая поэма должна правдиво повествовать о наиболее важном событии отечественной истории, в канонической форме, но с оригинальными приемами нового времени. Василий Кириллович Тредиаковский утверждал, что, чем отдаленнее эпоха, изображаемая в поэме, тем свободнее будет чувствовать себя поэт в творческом порыве, не сковывая свою фантазию… достоверностью. Тредиаковский считал, что все события реальной истории, прежде чем стать основанием эпопеи, должны откристаллизоваться в народном сознании, получить единую нравственную оценку, обрасти тем самым «мнением народа», без которого власть не имеет смысла. Его ошибка заключалась в том, что он взял слишком отдаленную по времени и географически эпоху, а по уровню художественных достоинств его произведение оказалось на порядок ниже произведений античных авторов.
Но само его стремление не участвовать в преждевременной канонизации еще не забытых реальных личностей, не навязывать эпосом нравственной оценки реальных событий –более соответствует самой этической природе такого рода произведений.
Поскольку ни Тредиаковский, ни Ломоносов, несмотря на свои поиски в жанре эпической поэзии, так и не снискали большого литературного успеха, решиться воспользоваться именно их опытом мог лишь человек… твердо знающий, что идеологическая ценность его произведения – перевесит литературные достоинства. Владимир Маяковский заведомо не ищет путь к сердцу читателя, он делает все, чтобы наиболее точно отвечать идеологии, подменившей собой мнение народа. В этом он абсолютно искренен со своим читателем, откровенно заявляя, что полностью воспринимает «классовое сознание» так… будто он представляет собой ЧК от эпической поэзии. Его лирический герой олицетворяет саму диктатуру пролетариата, атакующую общественный уклад.
Я буду писать / и про то / и про это,
но нынче / не время / любовных ляс.
Я / всю свою / звонкую силу поэта
тебе отдаю, / атакующий класс.
По примеру Ломоносова Маяковский пользуется новыми средствами, создавая эпическое полотно афористичными рублеными фразами, отдававшими особой непререкаемой категоричностью, не допускавшей ни возражения, ни размышления, ни собственной внутренней работы читателя. Владимир Владимирович пользовался инструментарием очень мощного поэтического дарования, но этот серьезный дар он использует, как… бандитский кистень, заявляя, будто приравнял перо к штыку. Хотя перо и берут в руки, чтобы штыком поменьше пользоваться, в особенности, в гражданском обществе.
По сути, своей поэмой он не только «формирует общественное сознание», он затыкает рот живым людям, переживавшим в это время достаточно тяжелые дни, но и всем, кто погиб в гражданской войне. А в таких война героев не бывает. К тому же все его читатели еще помнили недавние события, связанные с расколом общества, а покушение на Ленина свидетельствовало, что его деятельность воспринималась далеко неоднозначно. Маяковский написал эту поэму сразу после смерти Ленина как раз затем, чтобы его герой не получил со временем нравственную оценку всего общества, чтобы у потомков, к которым он обращается от себя лично, — осталась именно его оценка канонизированного героя. Что не только весьма далеко от нравственных задач произведения, но и заранее избавляет власть от необходимости учитывать мнение народа, хотя бы внешне соответствовать его будущей нравственной оценке.
![]() |
![]() |
| Ю. Виноградов «В.И. Ленин» (1967 г.)
Село Палех Ивановской области |
А.В. Ковалёв. Иллюстрация к поэме
В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин» |
Наиболее интересно в этой поэме то, что Маяковский превосходит не только Тредиаковского, но даже античных авторов – в доказательстве почти божественного источника власти Ленина. В этом плане его произведение приближается не только к «Эпосу о Гильгамеше», но и ко всей агиографической литературе на примере «Жития святых». При этом он должен был создать образ воинствующего материалиста, богоборца. Эта сложная задача решается им на основе марксистко-ленинского учения, в котором заложена фатальная предопределенность о «исторической неизбежности» победы пролетариата. Раз социалистическая революция уже произошла, значит и человек, который руководил этим предопределенным событием, должен был появиться в предсказанное время, с полным набором необходимых для этой роли качеств. А это означает, что герой поэмы с момента ожидаемого рождения уже имеет некую важную миссию, то есть является мессией, — признает он свой божественный статус или стремится стать «ближе к народу». И простая логика в выборе изобразительных средств поэмы «Владимир Ильич Ленин» лучше всего доказывает, что любая идеология создается на базе религиозного догматизма и… мифотворчества.
Вначале поэмы отдельными эпизодами подаются народные ожидания «солнцеликого заступника». Появляющийся затем Ленин сопровождаем солнцем, которое в русском фольклоре солнце всегда включалось в символику Христа. Но, если взять эту его ассоциацию, следует отметить, что Христос пошел на распятие один, никого не призывая жертвовать собой ради него. И он никогда не призывал ни у кого отнимать достояние силой, рассчитывая на добровольное мнение, считая, что каждый может поделиться с ближним, но лишь добровольно.
Общество без частной собственности — это общество бесправных рабов, мнение которых учитывать уже необязательно, его можно навязать и куда менее затратным путем, без демонстрации показного благочестия при посещении монастырей и соборов, таким вот «эпическим произведением», когда его автор угодливо приравнивает перо к штыку. Но кого же при этом он намеревается вздернуть на свой штык?.. Читателя?..
И эти вопросы показывают, что автор поэмы сам плохо понимал происходящее, но считал возможным для себя канонизировать идеи, причем, в форме, отрицавшей любое обсуждение, — поскольку заранее не был способен ответить на вопросы читателя. А читатель ищет в эпическом произведении ответы, прежде всего, на «вечные вопросы», в данном случае сталкиваясь с тем, как каждая строчка воспринимает любое его сомнение «в штыки». Здесь нужна именно фанатическая, не рассуждающая вера.
Обозначенная в поэме ленинская функция заступника, мессии, сопровождаемого солнцем, сравнение «вожака пролетариев» с Христом, — превращает образ героя поэмы в полностью агиографический. Это приближает саму поэму к истокам этого жанра – к мифологии. При этом утилитарном подходе отрицается все творческое и этическое развитие человечества. Как до явления пророка или мессии люди «не знали истины», а с явлением эпического героя они ее узнали. Но если в эпосе о Гильгамеше все читатели будто видели глазами «все видавшего», давая собственную нравственную оценку увиденному, — то здесь сам герой является источником нравственности.
Поэма Маяковского написана в форме «Жития святых», чтобы доказать не только святость главного героя, но и его исключительное право на власть, легитимность и предопределенность его прихода к власти, чем отрицалась сама реальная история. Можно по всякому относиться к политическому мифотворчеству, уничтожающему нравственную основу мифа, ради которой люди раньше и слагали легенды. Но в данном случае миф слагался ради свежего трупа и прямо по свежим трупам гражданской войны, которая чуть не привела к развалу страны.
Сам Маяковский выступал с такими безразмерными нравственными оценками, что оправдывал и Брестский мир, который в этот момент вызывает особый стыд, ведь даже сам Маяковский называет это – «похабным Брестом». Конечно, многие постыдные вещи можно приписать «мудрости» и «прозорливости», но… из них и прорастают будущие войны.
Возьмем / передышку похабного Бреста.
Потеря – пространство, / выигрыш – время. –
Чтоб не передохнуть / нам / в передышку,
чтоб знал – / запомнят удары мои,
себя / не муштровкой – / сознанием вышколи,
стройся / рядами / Красной Армии.
Раньше главным героем эпоса становил правитель с не подвергаемым сомнению божественным происхождением, а нравственность его образа проявлялась в уходе от власти. Таким был миф о Гильгамеше. В мифе о Геракле уже встает вопрос о справедливости престолонаследия. Геракл, вынужденный подчиняться заурядному брату, занявшему престол из-за козней богини Геры, олицетворяет главное сомнение, связанное с институтом власти, остро стоявшем на протяжении всей истории человечества: насколько справедливо, когда человек заурядный – управляет людьми, многие из которых обладают куда более выдающими способностями? Как такой человек должен ограничить собственную власть, чтобы не нарушить ее нравственного смысла?
Маяковский решает этот вопрос на примитивном уровне лести прожженного царедворца, доказывая, что Ленин пришел к власти по простой причине – он заведомо был самым гениальным. При этом он с восточным витийством подчеркивает свою особую искренность, отмечая, как в детстве не выносил ложь.
Проживешь / свое / пока,
много всяких / грязных ракушек
налипает / нам / на бока.
А потом, / пробивши / бурю разозленную,
сядешь, / чтобы солнца близ,
и счищаешь / водоpocлeй / бороду зеленую
и медуз малиновую слизь.
Я / себя / под Лениным чищу,
чтобы плыть / в революцию дальше.
Я боюсь /этих строчек тыщи,
как мальчишкой / боишься фальши.
В его поэме Ленин — умнейший из всех умнейших, а сам лирический герой – самый правдивый из всех правдивых. Как доказательство этой правоты приводится реакция малограмотного представителя народа, который «понял все», как только услышал Ленина. Но Маяковский не может привести более существенного признания «гениальности» самого героя – от лица известных ученых, философов, промышленников или инженеров. То есть перед нами типичная ситуация из мифа о Геракле, когда заурядность, возвеличенная серостью, глумится над теми, кто «не понимает» собственной «миссии», вынуждая их совершать разного рода «подвиги». Пусть даже эти подвиги навсегда прославили имя Геракла, но в них присутствует некоторая ущербность: Геракл совершил их не из необъективной необходимости, не по собственному душевному порыву и нравственному выбору, а подневольно, по приказу измывавшегося над ним Еврисфея.
Миф о Геракле не теряет актуальности, поскольку постоянно возникает нравственный вопрос о том, насколько справедлива власть обычного человека, вознесшегося на вершину власти по воле богов?.. Геракл не пытается свергнуть Еврисфея, выражает одно существенное требование к преемственности власти: большинство людей вовсе не желает социальных потрясений, поэтому считает нравственнее придерживаться установленного порядка престолонаследия, что изначально нарушает герой поэмы Маяковского.
И хотя в поэме всячески подчеркивается, что Ленин — не христианский мессия, он выступает как мессия нового типа, ставший вождем народа в силу «исторической необходимости». Вместо «царственности и божественности» он наделен особыми личными и деловыми качествами, позволяющими ему успешно функционировать в роли современного властителя. Все теряются в догадках, что предпринять, но выходит Ленин – и решение тут же находится. А то, что находить выходы ему приходится из тех ситуаций, куда он сам всех загнал, — такого автор поэмы предпочитает не говорить. Ну, что это за «герой», если до него никаких особых трудностей не было, а при нем начались одни судорожные «преодоления»? Ведь до него в России народ сам кормился, а при нем вдруг трехразовое питание стало – «непреодолимым препятствием».
Даже Геракл решал проблемы, возникшие задолго до него. В случае с героем Маяковского все проблемы, ложившиеся тяжким грузом на все общество, возникли исключительно из-за его желания «выполнить свою миссию». Так столь ли предопреленной она была? Заметим, что Геракл решал эти проблемы самостоятельно, в этом и заключалась его геройская сущность. А Ленин… является «вожаком масс», которые вместо него решают проблемы.
Как святой Ленин являет нам в поэме несколько ипостасей, характерных для моделей поведения житийной литературы, представая поочередно: учителем, чудотворцем, мучеником. Однако натянутость этих моделей для «реальной основы образа», когда большинство живущих имеет о Ленине свое мнение, настолько велика, что провалы в восприятии цементируются химерическим образом партии.
Хочу / сиять заставить заново
Beличecтвeннeйшee слово / «ПАРТИЯ».
Eдиницa! / Кому она нужна?!
Голос единицы / тоньше писка.
Кто ее услышит? – / Разве жена!
И то / если не на базаре, / а близко.
Партия – / это / единый ураган,
из голосов cnpeccoвaнный / тихих и тонких,
от него / лoпaются / yкpeплeния врага,
как в канонаду / от пушек / перепонки.
Конечно, никому больше не нужны цельные герои, без подпорки за спиной… некой разбойничьей ватаги. Против нее и пикать бессмысленно, там твой голосок никто и не услышит, ежели с чем не согласен.
Химера партии согласно канонам агиографической литература оказывается «земной супругой Ильича», «церковью», «его семейным телом, созданным им самим», «преемницей и воплощением вождя», в конечно счете — залогом его бессмертия.
Партия и Ленин – / близнецы-братья –
кто более / матери-истории ценен?
мы говорим Ленин, / подразумеваем – / партия,
мы говорим / партия, / подразумеваем – / Ленин.
В этой поэме мы, пожалуй, впервые сталкиваемся с извращенным соединением эпоса и агиографии. Это извращение не только в том, что исключительная сущность «и сына и отца революции», особая роль вожака масс, — с большой долей цинизма совмещается с человеческой простотой, человеческой душевностью, а главное – соборностью народного сознания, источника мнения народа.
Соборность, как заведомо религиозная черта народного сознания, в контексте русской культуры – подается одним из основных достоинств героя поэмы, решившего поделиться властью с единомышленниками, объединенными в партию. Но ведь такое уже было не раз, здесь ничего нового и «исторически предопределенного». Как раз создание такого «партийного окружения» отрицает соборность.
Извращение понятий этим не заканчивается. До Маяковского эпос использовался, чтобы в каждом пробудить такого героя, а в правителях – пробудить желание хоть в чем-то быть на них похожими. Здесь сразу говорится, что Ленин сам по себе лишен каких-либо недостатков, а все сделанное им – выше всякой человеческой критики. Но основой изучения жития святых и мифологического излучения исторических фактов, имевших место в недавней действительности, является не столько доказательством святости героев агиографии, сколько объяснением, каким образом они достигли просветления. Жития святых, как и эпическая поэма, обращаются к душе каждого, пытаясь пробудить нравственное начало.
В поэме «Владимир Ильич Ленин» на косвенных сопоставлениях главного героя с Христом – вообще перечеркиваются все прежние нравственные ориентиры, дается понятие о неком «коммунистическом святом», имя которого «каждый крестьянин//в сердце вписал любовней, чем в святцы».
Герой такого «идеологически правильного» эпического произведения создает проблемы и для читателя, хотя в самой поэме идет речь о том, что все проблемы нравственных исканий уже полностью им решены за читателя.В нем сосредоточены все надежды на будущее не только для конкретного человека, но и для всего человечества.
Однако именно эта «простота» и «универсальность» — более всего отталкивают читательское восприятие. Не все читается, что пишется. И новаторская по своей форме эпическая поэма, в которой была совершена титаническая попытка переосмыслить невиданную за всю историю российской государственности жестокость гражданской войны, — остается одним из самых нечитаемых произведений. И это, несмотря на то, что поэма долгое время являлась обязательным для изучения произведением школьной программы.
Здесь герой и после своей смерти продолжает создавать массу проблем. Мысленно встать на его место читатель не может, с «идейной» точки зрения это равносильно самой страшной ереси. Место читателя – в серой коленопреклоненной массе «пролетариев», поскольку достаточно опасно оказываться вне ее при воцарении «солнцеликого заступника». Но намного страшнее становится и заикнуться о собственном мнении, являющемся неотъемлемой частью «мнения народа».
И.А. Дедюхова НРАВСТВЕННЫЕ КРИТЕРИИ АНАЛИЗА. ЧАСТЬ III





